— Простите меня, я не слышала, как она заплакала.
Он протянул ее мне, потом включил свет и начал одеваться. Я не понимала, зачем он это делает. Может быть, уже пора вставать? Почему он ничего не говорит? Ребенок лежал у меня на руках совсем тихо, и я убрала уголок одеяла с ее лица.
Впервые за все эти дни лицо ее не было искажено недовольной гримасой, щеки не были красными и потными. Но ее бледность тоже была нездоровой, а розовые губки имели какой-то синюшный оттенок. Даже веки были синеватыми. Звуки того, как он одевается, заглушались пульсом, стучавшим в моих ушах, а затем в моей голове наступила полная тишина.
Когда я положила свою холодную руку ей на щеку, та оказалась еще холоднее. Она не шевелилась. Я поднесла ухо к ее губам и затаила дыхание, пока сжавшаяся грудь не стала жадно просить воздуха. Я не услышала ничего. И ничего не почувствовала. Я прислонила ухо к ее крошечной груди, но единственным звуком был стук моего выскакивающего наружу сердца.
Я зажала ей пальцами нос, стала дуть в маленький ротик и ритмично давить на грудную клетку. Я услышала какие-то тихие звуки в комнате. Сердце мое встрепенулось от радости… пока я не поняла, что все эти звуки исходят от меня. В паузах между искусственным дыханием я продолжала прикладывать ухо к ее губам и прислушиваться.
— Пожалуйста, ну пожалуйста, просто дыши. Господи, помоги мне, прошу тебя!
Слишком поздно. Она была уже холодной.
В ледяном оцепенении я сидела на краю кровати и изо всех сил пыталась противиться тому факту, что держу на руках свою мертвую дочь.
— Я же говорила вам, что ей нужен доктор! Я ЖЕ ГОВОРИЛА ВАМ!
Я кричала на него, била рукой по его коленям, а второй рукой прижимала ее к себе.
Он отвесил мне пощечину, а потом бесцветным голосом сказал:
— Дай мне ребенка, Энни.
Я покачала головой.
Он схватил меня за горло одной рукой, а второй подхватил ее тельце. Мы в упор смотрели друг на друга. Пальцы его на моем горле начали сжиматься.
Я выпустила ее.
Он взял ее у меня их рук, прижал к груди, потом встал и направился к выходу.
Я хотела что-то сказать, хоть что-нибудь, чтобы остановить его, но губы меня не слушались и не могли произнести ни слова. Наконец я подняла ее одеяльце, протянула в сторону его уходящей спины и выдохнула:
— Холодно… ей же холодно.
Он остановился, потом вернулся и встал передо мной. Он взял у меня одеяльце и уставился на него с отсутствующим выражением на лице. Я протянула руки к своему ребенку, в глазах моих была мольба. Его глаза встретились с моими, и на мгновение мне показалось, что по лицу его промелькнула какая-то тень, какое-то сомнение, но в следующий миг взгляд его потемнел, а лицо стало жестким. Он поднял одеяло и накрыл ее.
Я пронзительно закричала.
Он вышел на улицу. Я сорвалась с кровати, но было поздно.
Мои ногти отчаянно царапали дверь, бесполезно и бессмысленно. Я била в нее ногами, потом начала бросаться на нее всем телом, пока в конце концов уже не могла подняться с пола. Потом я лежала, прижавшись щекой к двери, и выкрикивала ее тайное имя, пока не сорвала голос.
Его не было около двух дней. Я не знаю, сколько времени просидела так, под дверью, плача и умоляя принести ее обратно. Я разбила в кровь пальцы, сломала все ногти, царапая дверь, но мне даже не удалось оставить на ней хоть какой-то след. В конце концов я вернулась на кровать и плакала на ней, пока не закончились слезы.
В патетической попытке выиграть время перед накатывающей болью, мое сознание пыталось как-то осмыслить произошедшее, осознать его, но я могла думать только о том, что это я виновата в ее смерти, это я заснула. Плакала ли она? Я была так настроена на каждый ее звук, что, безусловно, должна была бы ее услышать. А может, я настолько выдохлась, что просто все проспала? Это была моя вина, только моя, я должна была просыпаться и следить за ней на протяжении ночи.
Когда он открыл дверь, я сидела на кровати, прислонившись спиной к стене. Если бы он убил меня тогда, мне это было бы безразлично. Но когда он шагнул ко мне и я поняла, что в руках он что-то держит, мое сердце дрогнуло. Она жива! Он протянул мне сверток. Это было ее одеяльце, всего лишь ее одеяльце.
Я кинулась на Выродка, я стучала кулаками ему в грудь и повторяла:
— Ненормальный придурок, ненормальный придурок, ненормальный придурок!
Он схватил меня за плечи и приподнял, удерживая подальше от себя. Я размахивала руками в воздухе, словно взбесившаяся бездомная кошка.
— Где она? — орала я, брызгая слюной. — Говори немедленно, ублюдок! Что ты с ней сделал?
Он выглядел сбитым с толку.
— Но я ведь принес тебе ее…
— Ты принес мне ее одеяло. Одеяло! И ты думаешь, что это заменит мне дочь? Идиот!
Я сбилась на какое-то хихиканье, закончившееся истерическим смехом.
Он отпустил мои руки, и я с шумом опустилась на пол. Но прежде чем я успела толком встать на ноги, он размахнулся и ударил меня кулаком в челюсть. Пол ринулся мне навстречу, и комната погрузилась в темноту.
Очнулась я на кровати, куда он, должно быть, перенес меня. Челюсть моя больно пульсировала. На подушке рядом со мной лежало аккуратно свернутое одеяльце моей дочки.
По сегодняшний день никто не знает ее имени, даже копы. Я пыталась произнести его вслух, просто для себя, но оно застревает у меня в горле и остается запертым у меня в сердце.
Когда Выродок вышел тогда с ней за дверь, он забрал все, что осталось от меня. Ей было всего четыре недели, когда она умерла — или была убита. Четыре недели. Этого времени недостаточно для жизни. В моем животе она прожила в девять раз дольше, чем на этом свете.