Я смотрю на фотографии детей в журналах, детей в том возрасте, какого она была бы сегодня, и думаю, была бы она похожа на них? Остались бы ее волосы темными? Какого цвета у нее были бы глаза? Стала бы она жизнерадостным или серьезным человеком, когда вырастет? Я этого уже никогда не узнаю.
Самое мое яркое воспоминание той ночи — это как он сидит в ногах кровати и держит ее на руках. Я часто думаю: может быть, это он убил ее? Потом приходит мысль, что, возможно, это было непредумышленно и он убил ее, просто отказав в помощи. Мне проще ненавидеть его и обвинять в этом. Иначе я начинаю снова и снова прокручивать в голове ту ночь, пытаюсь вспомнить, как она лежала, когда я в последний раз укладывала ее в кроватку. Некоторое время я убеждаю себя, что она лежала на спинке и виновата я, потому что у нее, видимо, было воспаление легких и она просто захлебнулась в мокротах. Потом я думаю, что нет, я, должно быть, положила ее на животик, и она задохнулась, тогда как я в это время лежала в полутора метрах от нее. Я слышала, что женщины чувствуют, когда их дети оказываются в опасности. Но я же не чувствовала ничего. Почему я ничего не почувствовала, док?
— Простите, что я пропустила два последних сеанса, но я по-настоящему ценю понимание, с каким вы восприняли их отмену, и должна сказать, что была несказанно удивлена, когда вы перезвонили мне на следующей неделе и поинтересовались моим самочувствием, — я и не подозревала, что психиатры делают такие вещи. Это было приятно.
После нашего с вами последнего сеанса мне нужно было немножко отойти. Такое впечатление, что я наконец нанесла удар по своей депрессии — или, возможно, она по мне. Причем это не было легким дружеским похлопыванием. Нет, эта неожиданно выскочившая сволочь врезала так, что сбила меня с ног, а потом еще и взгромоздилась сверху. Я до этого никогда не говорила о своих чувствах по отношению к смерти ребенка — копам нужны были только факты, а с репортерами я вообще отказывалась обсуждать такие вещи. Окружающие как-то сами догадывались не спрашивать о ней: думаю, у большинства людей по-прежнему присутствует известная деликатность, хотя время от времени какой-нибудь тупой газетчик все равно переступает черту.
Иногда мне кажется, что люди не спрашивают об этом, потому что им в голову не приходит, что я могла любить ее. Когда я только вернулась и остановилась у мамы, то слышала, как они с тетей Вэл шептались в кухне о ребенке, а потом мама сказала:
— Да, конечно, очень печально, что она умерла, но, с другой стороны, это, возможно, и к лучшему.
К лучшему? Я хотела ворваться к ним и сказать маме, как она ошибается, но даже не знала, с чего начать. Я просто положила подушку на голову, зажала уши и плакала, пока не заснула.
Я чувствую себя лицемером, давая всем понять, что это он убил ее, а я всего лишь безвинная жертва, — при этом я знаю, что это я сама виновата в ее смерти. Да, мы это уже обсуждали с вами по телефону, и мне понравилась та статья про чувство вины оставшегося в живых, которую вы прислали мне по электронной почте. В этом есть определенный смысл, но я продолжаю думать, как же хорошо людям, к которым это применимо. Сколько бы умных книг и статей я ни читала, я уже предстала перед собственным судом и была осуждена за то, что не защитила ее.
Я пробовала написать письмо моей девочке, как вы советовали, но, положив перед собой блокнот и ручку, застыла у себя в кухне, уставившись на чистый лист. Через несколько минут я посмотрела в окно на свою сливу, на колибри, кружащихся вокруг кормушки, потом снова перевела взгляд на бумагу. Все крутившиеся у меня во время беременности мысли о том, что она чудовище, терзали меня изнутри — чувствовала ли она это, находясь в моей утробе? Я старалась концентрироваться на светлых воспоминаниях о жизни с ней, а не о том, как она умерла, но сознание мое меня не слушалось, оно снова и снова прокручивало в себе ту последнюю ночь. В конце концов я встала и сделала себе чашку чаю. Чертов блокнот с ручкой до сих пор лежит на том же месте. Одним только «Прости меня» все это не охватишь.
Первые несколько дней после нашего последнего сеанса я только и делала, что плакала. Я даже не предпринимала каких-то явных попыток остановиться. Мы с Эммой гуляли по лесу, и моя боль была настолько сильной, что буквально раздирала меня пополам. Во время одной из наших прогулок я услышала какой-то шум, напоминающий детский плач, но когда рванулась на этот звук, то увидела, что это птенец ворона, сидевший на ели. Когда я пришла в себя, то лежала на тропинке, царапая землю, и рыдала, уткнувшись лицом в пыль, а Эмма тыкалась носом мне в шею и пыталась умыть меня языком.
Как только я смогла унять боль, я бросилась домой. Эмма бежала впереди меня, и побрякивание ее ошейника навело меня на воспоминания о том, как мы с ней в прошлом вместе совершали пробежки, — еще одна доставлявшая мне раньше радость вещь, о которой я забыла. Теперь я снова бегаю каждый день. Я бегу до тех пор, пока мое тело не становится мокрым от пота, а мысли не замыкаются на том, как сделать следующий вдох.
Через неделю после нашего последнего сеанса позвонил Люк: раньше он оставлял мне сообщения на автоответчике с просьбой перезвонить, если будет настроение, но я никогда на них не отвечала. Он перестал оставлять сообщения, но продолжал звонить где-то раз в две недели, хоть я так ни разу и не сняла трубку. Это произошло примерно через месяц после его последнего звонка, как раз перед тем как я видела его с девушкой, и я не думала, что он попробует снова.