Однажды, когда ей было уже больше недели, я готовила в кухне и мне нужны были обе свободные руки, поэтому я приготовилась положить ее в ее корзинку, но он неожиданно встал передо мной и сказал:
— Я возьму ее.
Мой взгляд заметался между ним и безопасной колыбелью, — я стояла совсем рядом с ней, — но я не посмела отказать ему. После того как я осторожно положила ее ему на руки и он отошел в сторону, сердце мое подскочило к самому горлу. Он присел на край кровати.
Она начала хныкать, и я сразу же бросила то, чем занималась, и подскочила к нему.
— Простите, что она беспокоит вас. Я сейчас положу ее в кроватку.
— Ей и здесь хорошо. — Он покачал ее на руках, посмотрел ей в лицо и сказал: — Она знает, что я ее папа, и будет для меня хорошей девочкой, верно?
Она умолкла, и он заулыбался.
Я снова отвернулась к плите, но руки у меня тряслись так, что я не могла даже помешивать в кастрюле: я все время поворачивалась за разными специями или еще чем-нибудь, чтобы можно было постоянно их видеть.
Сначала он просто внимательно смотрел на нее, а потом развернул одеяло и снял с нее комбинезончик, так что она осталась лежать у него на коленях в одних подгузниках. Я ужасно боялась, что она может начать орать во все горло, но она только дрыгала ручками и ножками в прохладном воздухе. Он посмотрел на нее, потом взял ручку и медленно отвел ее назад. Хотя он делал это аккуратно, все мое тело напряглось, и я все время ждала, что хижину наполнят ее отчаянные крики, но она была спокойна. То же самое он проделал с ее другой рукой и ногами — складывалось впечатление, будто он никогда раньше не видел младенцев.
Лицо его было спокойным, пожалуй, на нем даже было любопытство. Он очень осторожно вытер слюну у нее на подбородке, он даже улыбался, но мне все равно ужасно хотелось подойти и забрать ее из его рук. И сдерживал меня только страх перед возможными последствиями. Наконец обед был готов. Я подошла к нему на трясущихся ногах, протянула руки, чтобы забрать ребенка, и сказала:
— Ваша тарелка уже на столе.
Прежде чем он отдал ее, прошло несколько секунд, и когда он протянул ее мне, на лице его промелькнуло какое-то выражение, какого я у него раньше не замечала. Он выпустил ее. На миг, на один удар сердца она повисла в воздухе, а потом упала. Я рванулась вперед и подхватила ее, прежде чем она успела удариться об пол. Сердце гулко и больно билось у меня в груди. Я крепко прижала девочку к себе. Он улыбнулся и, напевая под нос какую-то мелодию, поднялся, чтобы идти обедать.
Посреди еды он вдруг сделал паузу и сказал:
— Ее зовут Джульетта.
Я кивнула, но для себя решила, что ни за что на свете не буду звать ее именем его ненормальной мамаши. Про себя я называла ее нашим тайным именем, и кроме вас я никому на свете не говорила, как назвал ее он.
После этого случая он иногда брал ее на руки, обычно когда я была чем-то занята, гладила белье или убирала. Он всегда садился с ней на кровать, клал ее на животик, а затем отгибал назад ее ручки и ножки. Она никогда не капризничала, так что я не думаю, что ей было больно, но мне по-прежнему хотелось подбежать и забрать ее. И удерживало меня только понимание того, что он может причинить ей боль, чтобы наказать меня. В конце концов он клал ее обратно в корзинку, но однажды оставил на краю кровати, словно наскучившую игрушку. Каждый раз, когда он проходил мимо нее, меня прошибал холодный пот.
Когда я работала на огороде, он разрешал мне брать ее с собой, и я устраивала ее в одеяльце, обвязанном вокруг моей шеи. Мне нравилось находиться с ней на воздухе, смотреть, как растут овощи, вдыхать запах разогретой солнцем земли или просто гладить рукой пушок на головке моей дочки. Сказать, что я находила в этом счастье, было бы неправильно, потому что это все равно что сказать «все было хорошо», — там никогда не было хорошо. Но когда я была со своим ребенком, то действительно чувствовала себя счастливой, — по крайней мере, какую-то часть дня.
Выродок никогда не выпускал меня работать на улице, если и сам чем-то здесь не занимался, и поскольку у него было тут немало дел — он что-то рубил, герметизировал ставни, красил некоторые бревна, — я часто оказывалась на воздухе. Он хотел, чтобы я перекрасила кресла-качалки с крыльца, и я взяла их с собой к реке, чтобы работать, одновременно наслаждаясь солнышком вместе с дочерью.
Если он был доволен, то разрешал мне посидеть на берегу реки, когда все мои обязанности были выполнены. Это были прекрасные дни. Дни, когда я жалела, что у меня нет альбома для рисования, чтобы запечатлеть контраст белоснежной кожи моего ребенка и изумрудно-зеленой травы, или то, какие она корчит гримасы, когда по ней ползет муравей. Руки у меня буквально чесались от желания нарисовать цветы дурмана, солнечные зайчики, пляшущие по поверхности реки, или отраженные в ней ели. Я думала, что, если бы мне удалось сохранить эту красоту на бумаге, я бы имела возможность, когда дела в хижине будут идти плохо, вспоминать, что снаружи есть замечательный мир, к которому стоит вернуться. Но когда я попросила у него альбом для рисования, он мне отказал.
Поскольку было тепло, он через каждые два дня заставлял меня стирать прямо в реке — он очень экономил воду.
Хотя на идиотские ванны, которые он заставлял меня принимать каждый вечер, уходило по тонне воды, я ему никогда ничего не говорила. Черт возьми, мне нравилось, как после речной воды и солнца пахла наша одежда. От яблони, которую кто-то посадил здесь много лет назад, до угла хижины была натянута веревка, на которой после стирки сохло белье. Так мы и жили с Выродком — обычная чета пионеров-первопроходцев.